– Я ведь ещё молода и вызываю женихов только потому, что таков обычай.
Уленшпигель опять подумал о том, что брабантские девушки только накануне марта взывают о муже, а не в дни жатвы, и у него зародилось недоверие.
– Я молода и вызываю женихов только потому, что таков обычай, – повторила она, улыбаясь.
– Что ж, ты будешь ждать, пока состаришься? Плохая арифметика. Я в жизни не видал такой круглой шеи, таких белых фламандских грудей, полных того доброго молока, которым вскармливают доблестных мужей.
– Полных?.. Пока ещё нет, ты поспешил, шутник!
– Ждать! – повторил Уленшпигель. – Может быть, потерять раньше зубы, вместо того чтобы сожрать тебя живьём, красотка? Ты не отвечаешь? Твои ясные карие глазки смеются, твои вишнёвые губки улыбаются?
Девушка бросила на него лукавый взгляд.
– Уж не влюбился ли ты в меня? – сказала она. – Кто ты? Чем занимаешься? Богат ты или нищий?
– Я нищ, но буду богат, если ты отдашь мне своё тело.
– Я не об этом спрашиваю. Ты добрый католик? В церковь ходишь? Где ты живёшь? Или ты настоящий нищий – гёз, и не побоишься признаться, что ты против королевских указов и инквизиции?
Пепел Клааса застучал в сердце Уленшпигеля.
– Да, я гёз, – сказал он, – и хочу предать смерти и червям угнетателей Нидерландов. Ты смотришь на меня с ужасом. Во мне горит огонь любви к тебе, красотка, – это огонь юности. Господь Бог возжёг его; он пылает, как солнце, пока не погаснет. Но пламя мести тоже горит в моём сердце. Его тоже возжёг Господь. Оно вспыхнет пожаром, и восстанет меч, засвистит верёвка, война опустошит всё, и палачи погибнут.
– Ты красив, – печально сказала она и поцеловала его в обе щеки, – но молчи, молчи.
– Почему ты плачешь? – спросил он.
– Здесь и везде, где бы ты ни был, будь осторожен.
– Есть уши у этих стен?
– Никаких, кроме моих.
– Их создал бог любви, я закрою их поцелуями.
– Дурачок, слушай, если я говорю.
– В чём же дело? Что ты скажешь мне?
– Слушай, – прервала она его нетерпеливо, – вот идёт моя мать. Молчи, особенно при ней…
Вошла старуха Сапермильментиха.
При одном взгляде на неё Уленшпигель подумал:
«У, продувная рожа, продырявлена, точно шумовка, глаза лживые, рот, когда улыбается, гримасничает… Ну и любопытно же всё это».
– Господь да хранит вас, господин, во веки веков! – сказала старуха. – Ну, дочка, хорошо заплатил господин граф Эгмонт за плащ, на котором я вышила по его заказу дурацкий колпак… Да, сударь мой, дурацкий колпак назло Красной собаке.
– Кардиналу Гранвелле? – спросил Уленшпигель.
– Да, – ответила старуха, – Красной собаке. Говорят, он доносит королю всё об их замыслах. Они и хотят сжить Гранвеллу со свету. Правильно ведь, а?
Уленшпигель не ответил ни слова.
– Вы, верно, встречали их? Они ходят по улицам в простонародных камзолах и плащах с длинными рукавами и монашескими капюшонами; и на их камзолах вышиты дурацкие колпаки. Я уж вышила, по малой мере, двадцать семь таких колпаков, а дочь моя штук пятнадцать. Красная собака приходит в бешенство при виде этих колпаков.
И она стала шептать Уленшпигелю на ухо:
– Я знаю, они решили заменить дурацкий колпак снопом колосьев – знаком единения. Да, да, они задумали бороться против короля и инквизиции. Это их дело, не так ли, господин?
Уленшпигель не ответил ни слова.
– Господин приезжий, видно, чем-то опечален, – сказала старуха, – он как будто набрал в рот воды.
Уленшпигель, не говоря ни слова, вышел из дома.
У дороги стоял трактир, где играла музыка; он зашёл туда, чтобы не разучиться пить. Трактир был полон посетителей, они без всякой осторожности громко говорили о короле, о ненавистных указах, об инквизиции и Красной собаке, которую необходимо выгнать из страны. Вдруг Уленшпигель увидел знакомую старуху: она была одета в лохмотья и, казалось, спала за столиком со стаканом вина. Так она долго сидела, потом вынула из кармана тарелочку и стала обходить гостей, прося милостыни, особенно задерживаясь у тех, кто был неосторожен в разговоре.
И простаки, не скупясь, бросали ей флорины, денье и патары.
В надежде выпытать от девушки то, чего ему не сказала старая Сапермильментиха, Уленшпигель отправился опять к её дому. Девушка уже не взывала о женихах, но, улыбаясь, подмигнула ему, точно обещая сладостную награду.
Вдруг за ним оказалась и старуха.
При виде её Уленшпигель пришёл в ярость и бросился бежать, точно олень, по переулку с криком: «’t brandt! 't brandt!» – «Пожар, пожар!» Так он добежал до дома булочника Якоба Питерсена. В доме этом были окна, застеклённые по немецкому образцу, в них горело отражение заходящего солнца, а из печи валил густой дым от пылающего хвороста. Уленшпигель бежал мимо дома Якоба Питерсена, крича: «’t brandt! 't brandt!» Сбежалась толпа и, видя багровый отблеск в стёклах и густой дым, тоже закричала: «’t brandt! 't brandt!» Сторож на соборной колокольне затрубил в рог, а звонарь изо всех сил бил в набат. Вся детвора, мальчики и девочки, сбегалась толпами со свистом и криком.
Гудели колокола, гремела труба. Старая Сапермильментиха мигом сорвалась и выбежала из дома.
Уленшпигель следил за ней. Когда она отошла далеко, он вошёл в её дом.
– Ты здесь? – удивилась девушка. – Ведь там внизу пожар!
– Внизу? Никакого пожара.
– Чего же звонит колокол так жалобно?
– Сам не знает, что делает.
– А вой трубы, толпа народа?
– Дуракам нет числа на свете.
– Что же горит?
– Горят твои глазки и моё сердце.