– Я воскрешу её, – ответил Уленшпигель.
– Воскресишь? И она будет опять ласкаться ко мне, и смотреть, и бегать, и вертеться, вот как вертится теперь её мёртвый хвостик? Спасите её, господин доктор, и сколько бы вы ни наели, всё будет бесплатно, да ещё уплачу вам флорин.
– Я воскрешу её. Но мне нужна горячая вода, патока, чтобы замазать швы, иголка, нитки и подлива от жаркого. И я должен остаться один.
Старуха подала всё, что он потребовал. Он взял шкуру и вышел в сарай.
Здесь он помазал морду запертой собаке мясной подливой, что та приняла с большим удовольствием, потом провёл по её брюху полосу патокой, лапы тоже смазал патокой, а хвост подливой.
Затем он трижды издал крик и возгласил: Staet op! staet op! ik’t bevel, vuilen hond!
Быстро спрятав шкуру убитой собаки в мешок, он ударом ноги вышвырнул живую из сарая прямо в корчму.
Собака виляла хвостом и вертелась вокруг старухи, которая, увидев её живой, бросилась было её целовать, но Уленшпигель не позволил.
– Не ласкай свою собачку, прежде чем она слижет языком всю патоку, которой обмазана; тогда швы на коже заживут, так что не будут заметны. А теперь плати десять флоринов.
– Речь была об одном, – возразила старуха.
– Флорин за операцию и девять за воскрешение, – сказал Уленшпигель.
И, получив плату, он удалился, бросив на прощанье среди корчмы собачью шкуру со словами:
– Вот тебе её старая шкурка: можешь ею залатать новую, если прорвётся.
В это воскресенье в Брюгге был крестный ход в честь праздника Крови Господней. Клаас предложил жене и Неле пойти посмотреть: может быть, встретят Уленшпигеля. Сам он останется стеречь дом и будет ждать, не вернётся ли их богомолец.
Женщины ушли. Клаас, оставшись один в Дамме, уселся на пороге. Городок точно вымер. Не слышно было ничего, кроме звонких ударов деревенского колокола, да из Брюгге временами доносились отрывочные звуки соборного перезвона, громовых залпов из фальконетов, шипения потешных огней.
В раздумье Клаас искал глазами сына, но перед ним не было ничего, кроме синего безоблачного небосклона, нескольких собак, лежащих с высунутым языком на припёке, воробьев, с чириканьем купающихся в песке, подкрадывающегося к ним кота и лучей солнца, ласково заглядывающих в окна домов и сверкающих на медных кастрюлях и оловянных кружках.
Но среди всего этого ликования Клаас оставался печален и, ожидая сына, всё старался разглядеть его в сизой дымке лугового тумана или услышать его голос в весёлом шелесте листьев и радостном пении птиц. Вдруг на дороге из Мальдегема выросла высокая фигура человека; но это очевидно был не Уленшпигель. Человек шёл по опушке поля и, выдёргивая морковь, жадно ел её.
«Здорово проголодался», – подумал Клаас.
На мгновение он потерял его из виду. Потом он снова увидел его на углу Цаплиной улицы – и тогда узнал того посланца его брата Иоста, который привёз ему семьсот червонцев. Бросившись к нему навстречу, он встретил его словами:
– Добро пожаловать.
– Благословенны приемлющие бесприютных путников, – ответил тот.
Снаружи на подоконнике рассыпаны были крошки хлеба, которые Сооткин бросала птицам. Зимой они прилетали сюда в поисках корма. Человек подобрал несколько крошек и жадно жевал их.
– Ты голоден? – сказал Клаас.
– Неделю тому назад меня обобрали грабители, – ответил тот, – с тех пор я питаюсь морковью с полей да корешками в лесу.
– Самое время, стало быть, подкрепиться. Вот, – Клаас открыл шкаф, – вот миска гороха, яйца, колбаса, ветчина, гентские сосиски, холодная рыба. В погребе внизу дремлет лувенское вино, красное и светлое, – вроде бургонского, – ждёт только, чтоб стаканы наполнились. Затем, – он подбросил полено в печь, – слышишь, как шипят колбасы на сковородке? Это песнь доброй закуски!
Клаас хлопотал, переворачивая колбасу и расспрашивая:
– А сына моего Уленшпигеля ты нигде не встречал?
– Нет, – отвечал тот.
– А что ты знаешь о брате моём Иосте?
И Клаас поставил на стол яичницу с жирной ветчиной, жареную колбасу, сыр, большие рюмки и красное лувенское вино, сверкавшее в бутылке.
И он услышал в ответ:
– Твоего брата четвертовали в Зиппенакене под Аахеном за то, что он, как еретик, воевал с императором.
Клаас почти потерял сознание. Дрожа всем телом от гнева, он повторял только:
– О, проклятые палачи! Ах, Иост, бедный мой брат!
Но тот сурово заявил:
– Наши радости и горести не от мира сего, – и принялся за еду. Затем он продолжал:
– Я был у твоего брата в темнице, куда пробрался, выдав себя за мужика из Нисвейлера, его родича. Я пришёл сюда потому, что он повелел мне: «Если ты не умрёшь, подобно мне, за правую веру, пойди к брату моему Клаасу; прикажи ему жить в мире Господнем, отдаться делам благотворения, втайне учить сына вере Христовой. Деньги, полученные им от меня, отобраны у бедного, невежественного народа; пусть употребит их на то, чтобы взрастить Тиля в познании Господа и слова его».
При этих словах посланец облобызал Клааса. А Клаас со стоном повторял:
– Умер на колесе! Бедный мой брат!
И он не мог прийти в себя от душевной боли. Однако видя, что гость хочет пить, он налил ему вина. Но сам он ел и пил без удовольствия.
Сооткин и Неле пробыли в Брюгге целую неделю. Всё это время посланный Иоста прожил у Клааса.
По ночам раздавались по всему дому вопли Катлины:
– Огонь, огонь! Пробейте дыру! Душа рвется наружу!
И Клаас шёл к ней, успокаивал её ласковыми словами и возвращался в свой домик.