– Хорошо.
И по приказу государя все собрались в зале.
Уленшпигель стал перед опущенной завесой и сказал:
– Господин ландграф и вы, госпожа ландграфиня, и вы, господин герцог Люнебургский, и прочие прекрасные дамы и доблестные кавалеры: здесь, за занавесью, на картине я изобразил ваши прелестные или мужественные лица. Каждый из вас легко узнает своё изображение. Вам хочется скорее взглянуть на себя, и это нетерпение вполне понятно. Но благоволите потерпеть ещё немного и выслушать одно словечко или с полдюжины таковых. Прекрасные дамы, доблестные воители, вы все, у кого в жилах течёт благороднейшая дворянская кровь, увидите мою картину, но если бы кто-нибудь в вашей среде оказался низкого происхождения, он не увидит ничего, кроме белой стены. Благоволите раскрыть ваши благородные глаза.
Уленшпигель открыл завесу и продолжал:
– Лишь высокорождённые, лишь дамы и кавалеры благородной крови могут видеть картину. Отныне все будут говорить: он слеп к живописи, как мужик, или он понимает в картинах – вот подлинный дворянин.
Все смотрели в упор, все притворялись, что прекрасно видят, показывали друг другу на свои портреты, узнавали, обсуждали их. На самом деле они видели только голые стены и были очень удручены этим.
Вдруг шут, бывший при этом, подпрыгнул на три фута вверх, загремел бубенчиками и закричал:
– Пусть я буду самый низкий, униженный мужичонко, но я буду в трубы трубить и барабаны бить, провозглашая одно: «Ничего здесь не вижу, кроме голых, белых, пустых, гладких стен! Так да поможет мне Господь Бог и все святые!»
– Там, где появляются дураки, умным людям надо уходить, – сказал Уленшпигель.
Он уже выходил из замка, когда его удержал сам ландграф.
– Дурачок, дурачок, – сказал он, – бродишь ты по свету, восхваляешь во всю глотку прекрасное, издеваешься над глупостью. Пред такими важными дамами и ещё более знатными вельможами ты, по народному обычаю, решился посмеяться над дворянским чванством и высокомерием; повесят тебя когда-нибудь за твой длинный язык.
– Если верёвка будет золотая, – ответил Уленшпигель, – то при одном моём взгляде она рассыплется в куски от страха.
– Вот тебе первый кусок, – ответил ландграф, протягивая ему пятнадцать флоринов.
– Благодарю от души вашу милость, – сказал Уленшпигель, – каждый трактир по дороге получит по ниточке, – по ниточке чистого золота, которая сделает всех этих каналий-трактирщиков крезами.
И, гордо заломив набекрень шляпчонку с торчащим пером, он весело вскочил на своего осла и умчался.
Листья желтели на деревьях, и порою проносился осенний ветер. Случалось, что час-другой Катлина была совсем в добром разуме. И Клаас говорил тогда, что это дух Божий, в благостном милосердии, навещает её. В такое время она чародейством слов и движений заставляла Неле видеть за сотни миль то, что происходило на площадях, на улицах и даже в домах.
И в этот день Катлина была в ясном уме и вместе с Классом, Сооткин и Неле ела оладьи, обильно политые пивом.
– Сегодня отрекается от престола его величество император Карл Пятый, – сказал Клаас. – Неле, милая, не могла ли бы ты увидеть, что делается теперь в Брюсселе?
– Увижу, если Катлина захочет, – отвечала Неле.
Катлина приказала ей сесть на скамью и словами и движениями, действовавшими, как волшебство, заставила Неле тихо погрузиться в глубокий сон.
– Войди, – приказала ей Катлина, – в маленький домик в парке, здесь любит пребывать император Карл Пятый.
– Вот я в маленьком зелёном зале, – говорила Неле тихо и как бы задыхаясь. – Здесь сидит человек, ему около пятидесяти четырёх лет, седой, лысый, с русой бородкой и сильно выдающимся подбородком. Взгляд его серых глаз исполнен хитрости, жестокости и притворного добродушия. Этого человека называют «его святейшим величеством». Он простужен и кашляет. Подле него стоит другой человек, молодой, большеголовый, уродливый, как обезьяна, я видела его в Антверпене, – это король Филипп. Его величество бранит его за то, что он последнюю ночь провёл вне дома. «И всё затем, – говорит он, – чтобы в каком-нибудь жалком вертепе найти грязную потаскуху». Он говорит сыну, что от волос его несёт кабаком, что его удовольствия недостойны короля, что к его услугам нежные тела, атласная кожа которых омыта в благоуханной ванне, и руки влюблённых знатных дам. А ему по вкусу какая-нибудь хавронья, которая, верно, ещё не отмылась от объятий пьяных наемников, только что покинутых ею. Нет девушки, нет мужней жены, нет вдовы, которая отказала бы ему: ни одной – даже самой прекрасной и знатной из тех, которые освещают свои любовные радости благоуханными светильниками, а не вонючими сальными свечами.
Король отвечает его величеству, что он будет повиноваться ему во всём.
Его величество кашляет и выпивает несколько глотков горячего вина.
«Теперь, – говорит он Филиппу, – ты увидишь Генеральные штаты – епископов, дворян и горожан: всегда молчаливого Вильгельма Оранского, тщеславного Эгмонта, мрачного Горна, отважного, как лев, Бредероде и всех кавалеров Золотого руна, во главе которых я поставлю тебя. Ты увидишь сотни суетных людей, которые дадут себе отрезать нос, чтобы носить его на золотой цепи на груди – как знак высшей знатности».
Потом он меняет тон и жалобно говорит королю Филиппу:
«Ты знаешь, сын мой, я отрекаюсь в твою пользу, я дам миру величавое зрелище и буду говорить перед толпой, хотя я кашляю и икаю, – это потому, что я слишком много ел всю жизнь, сын мой. Железное у тебя сердце должно быть, если ты после моей речи не прольёшь нескольких слезинок».