Издалека увидели Ламме и Уленшпигель высокую и могучую четырёхугольную колокольню собора Богоматери, и Ламме сказал:
– Там, сын мой, твои горести и твоя любовь.
Но Уленшпигель ничего не ответил.
– Скоро, – продолжал Ламме, – я увижу моё старое жильё, а может быть, и мою жену.
Но Уленшпигель ничего не ответил.
– Ты деревянный человек! – закричал Ламме. – Ты каменное сердце, неужто ко всему на свете ты бесчувствен, неужто не трогают тебя ни близость мест, где ты провёл юность, ни дорогие тени бедного Клааса и несчастной Сооткин, этих двух мучеников! Как? Ты не радуешься, не печалишься? Кто же так засушил твоё сердце? Взгляни на меня, как я тревожен и беспокоен, как дрожит мой живот, взгляни на меня…
Тут Ламме посмотрел на Уленшпигеля и увидел, что лицо его бледно, голова опустилась на грудь, губы дрожат и что он плачет.
И Ламме умолк.
Так молча дошли они до Дамме и пошли по Цаплиной улице, но по случаю жары никого не было видно. Собаки зевали, свернувшись на боку у порогов и высунув язык. Ламме и Уленшпигель шли мимо городской ратуши, против которой сожжён был Клаас, и губы Уленшпигеля дрожали ещё сильнее, и слёзы его иссякли. И, подойдя к дому Клааса, теперь принадлежащему какому-то угольщику, он вошёл и спросил:
– Узнаёшь ты меня? Я хочу побыть здесь.
– Я узнал тебя, – ответил угольщик. – Ты сын мученика. Войди в дом и побудь, сколько хочешь.
Уленшпигель вошёл в кухню, потом в комнату Клааса и Сооткин и долго плакал здесь.
Когда он спустился вниз, угольщик обратился к нему:
– Вот хлеб, сыр и пиво. Поешь, если ты голоден; напейся, если хочешь пить.
Уленшпигель сделал жест рукой, что не чувствует ни голода, ни жажды.
И пошёл дальше с Ламме, который ехал верхом на осле, между тем как Уленшпигель вёл своего за поводья.
Так пришли они к домику Катлины, привязали своих ослов и вошли. Был час обеда. На столе стояло блюдо варёного гороха в стручьях и белых бобов. Катлина ела; Неле стояла подле неё и собиралась полить еду на тарелке Катлины уксусной подливой, которую она только что сняла с очага.
Когда Уленшпигель вошёл, Неле пришла в такое волнение, что поставила в тарелку Катлины горшок с подливой, а Катлина трясла головой, выливая ложкой бобы вокруг соусника, ударяла себя по лбу и бормотала как безумная:
– Уберите огонь! Голова горит!
От запаха уксуса Ламме почувствовал голод.
Уленшпигель стоял и смотрел на Неле с нежной улыбкой, пробившейся сквозь его великую печаль.
И Неле, не говоря ни слова, бросилась к нему на шею. Она как будто тоже обезумела, она смеялась, плакала и, раскрасневшись от радости и великого блаженства, только повторяла:
– Тиль! Тиль!..
Уленшпигель, счастливый, смотрел на неё.
Потом она разняла руки, откинулась назад, бросила на него радостный взгляд, снова бросилась к нему и обвила руками его шею. И так – много раз подряд. И он, сияя радостью, держал её в объятиях и не мог оторваться от неё, пока она, истомлённая и как бы обезумевшая, не опустилась на скамью. И, не стыдясь, твердила она:
– Тиль! Тиль! Мой возлюбленный! Наконец-то ты вернулся.
Ламме стоял у дверей. Успокоившись, Неле указала на него и спросила:
– Где я видела этого толстяка?
– Это мой друг, – ответил Уленшпигель, – он сопровождает меня и разыскивает свою жену.
– Я знаю тебя, – обратилась Неле к Ламме, – ты жил на Цаплиной улице. Ты ищешь свою жену, а я видела её в Брюгге, где она живёт благочестиво и набожно. Когда я спросила, почему она так жестоко покинула своего мужа, она ответила: «Такова была святая воля Господня и святой обет покаяния, но я уже никогда не вернусь к нему».
При этом сообщении Ламме опечалился. Он смотрел на бобы и уксус. А жаворонки с пением поднялись ввысь, и природа отдалась ласкам солнца. И Катлина, тыкая ложкой вокруг горшка, подбирала белые бобы, зелёные горошины и подливу.
Около этого времени, среди бела дня, пятнадцатилетняя девочка шла через дюны из Гейста в Кнокке. Никто не боялся за неё, так как все знали, что оборотни и души осуждённых на муку адскую нападают только по ночам. Она несла в кошельке сорок восемь серебряных су, всего на четыре золотых флорина, которые её мать, Тория Питерсон, проживавшая в Гейсте, задолжала за одну покупку её дяде, Яну Рапену, проживающему в Кнокке. Девочка, по имени Беткин, надела своё лучшее платье и весело пошла в путь.
Когда она не вернулась к вечеру, мать встревожилась, но, решив, что девочка осталась переночевать у дяди, успокоилась.
На другой день рыбаки, возвратившиеся с уловом с моря, вытащили на берег и перегрузили здесь свою рыбу на повозки, чтобы продать её гуртом с торгов на рынке в Гейсте. Подымаясь по дороге, покрытой ракушками, они нашли на дюне раздетый – даже без рубашки – и ограбленный труп девочки, лежащей в крови. Подойдя ближе, они увидели на её прокушенной шее следы длинных острых зубов. Она лежала на спине; глаза её были широко раскрыты и устремлены в небо, изо рта, тоже раскрытого, как будто вырывался предсмертный крик.
Покрыв тело девочки плащом, они понесли его в Гейст в общинный дом. Здесь собрались старшины и подлекарь, который объявил, что это не просто волчьи зубы, а зубы weer-wolf’а, злого оборотня, принявшего вид волка, и что надо молить Господа, чтобы он избавил землю Фландрскую от этой напасти.
Во всём графстве, особенно в Дамме, Гейсте и Кнокке, были установлены особые церковные службы и молитвы.
И народ со стенаниями наполнял церкви.