– Пусть болтает, сын мой, – сказал Уленшпигель, – это треска, что клевещет на кита. От кого из них ворвани больше?
– У тебя сегодня злой язык, – сказал Ламме.
Но Уленшпигель, не слушая его, спросил цыгана:
– Однако что же она делает, если другие оказываются такими же смелыми, как и Ламме?
– Получает своё удовольствие и свой заработок, – мрачно ответил цыган. – Кто пользовался ею, платит за развлечение, и эти деньги идут на её наряды и на нужды стариков и женщин.
– Значит, она никого не слушается? – спросил Ламме.
– Не мешайте тем, кого поразил Господь, жить по своей прихоти, – ответил цыган, – ибо тем выразил Господь свою волю. Таков наш закон.
Уленшпигель и Ламме отправились дальше. И цыган важно и величаво возвратился в табор. А девушка хохотала и плясала на поляне.
По пути в Брюгге Уленшпигель сказал Ламме:
– Много денег мы издержали: на вербовку солдат, на уплату сыщикам, на подарок цыганке, не говоря уже о многочисленных olie-koekjes – оладьях, которые ты с радостью готов съесть хоть сотню, лишь бы не продать ни одной. Придётся, невзирая на твоё обжорство, жить благоразумнее. Давай сюда твои деньги, я буду вести общее хозяйство.
– Согласен, – сказал Ламме и отдал ему кошелёк. – Только не умори меня голодом. Ибо, не забывай, что, как я ни толст и ни объёмист, мне потребно сытное и обильное питание. Ты тощий и дохлый, так тебе, может, и полезно целый день питаться воздухом и дождём, подобно дощатой мостовой и набережной. Во мне же воздух опустошает желудок, а дождь возбуждает жажду: мне нужна другая трапеза.
– Получишь добродетельную постную еду. Ей и самое упитанное брюхо противостоять не может: оно понемногу съёживается, так что какой угодно толстяк становится сухопарым. И скоро мой дражайший Ламме, освобождённый от жира, будет бегать, как олень.
– О горе, – вскричал Ламме, – куда ещё приведёт меня моя тощая судьба! Я голоден, сын мой, – пора ужинать.
Свечерело. Предъявив у Гентских ворот свой паспорт, они въехали в Брюгге, причём должны были уплатить по полсу за себя и по два – за своих ослов. Ламме впал в грустное раздумье по поводу слов Уленшпигеля и сказал:
– Ужинать скоро будем?
– Да, – ответил Уленшпигель.
Они остановились In de Meermin, в заезжем доме «Сирена», каковая и красовалась в виде вызолоченного флюгера на верхушке крыши.
Они поместили своих ослов в конюшне, и Уленшпигель заказал на ужин для себя и для Ламме хлеб, пиво и сыр.
Подавая это скудное угощение, трактирщик насмешливо улыбнулся. Ламме ел вяло и тоскливо смотрел на Уленшпигеля, который так обрабатывал слишком старый хлеб и слишком молодой сыр своими челюстями, точно это были дрозды. И Ламме выпил свой стаканчик пива без удовольствия. Уленшпигель смеялся, видя его таким страдальцем. И ещё кто-то смеялся, кто был во дворе корчмы и иногда заглядывал в окно. Уленшпигель заметил, что это женщина, прячущая своё лицо. Он решил, что это, верно, какая-нибудь игривая служанка, и не думал больше об этом. Он смотрел на Ламме, такого бледного, жалкого и печального от неудовлетворённых вожделений своего желудка, что жалость овладела им, и он уж хотел заказать для товарища яичницу с колбасой или тушёное мясо с бобами, или другое блюдо, как вдруг в комнату вошёл трактирщик и, сняв шляпу, сказал:
– Если господам приезжим угодно получить лучший ужин, то прошу заказать, что им угодно.
Ламме широко раскрыл глаза, ещё шире разинул рот и смотрел на Уленшпигеля с трепетным волнением.
Тот ответил:
– Странствующие подмастерья не богаты.
– Бывает, однако, иногда, – сказал хозяин, – что они и сами не знают своего богатства. – И, указывая на Ламме, он прибавил: – Одно такое добродушное лицо стоит двух иных. Итак, что угодно господам приказать по части еды и выпивки? Яичницу с салом и ветчиной, choesels, рагу – сегодня как раз свежее сварили, – или сластей, или каплуна, который тает во рту, или жареного мяса с пряной подливкой? И пивца какого – антверпенского dobbel-knol, или брюггского dobbel-kuyt, или, может быть, вина лувенского на манер бургонского? Платить не придётся.
– Подай всё разом, – заторопился Ламме.
Стол немедленно был весь уставлен едой, и Уленшпигель с удовольствием смотрел, как бедный Ламме, изголодавшийся более чем когда-либо, набросился на яичницу, на choesels, каплуна, ветчину, ломтики мяса и литрами лил в свою глотку dobbel-knol, dobbel-kuyt и лувенское на манер бургонского.
Наевшись до отвала, он блаженно пыхтел и отдувался, как кит, и всё осматривался, не осталось ли ещё на столе чего подходящего для его зубов. И он дожёвывал крошки оставшихся лакомств.
Ни он, ни Уленшпигель не видели прехорошенькой мордочки, которая, улыбаясь, заглядывала на них в окна и мелькала там и сям во дворе. Трактирщик принёс горячего вина с корицей и сахаром, и они продолжали пить. И пели песни.
После вечернего колокола хозяин спросил их, не угодно ли каждому подняться в его большую превосходную комнату. Уленшпигель заметил было, что им бы довольно и одной каморки на двоих. Но хозяин ответил:
– Каморок у меня нет. Вам отведены две барские комнаты, бесплатно.
И в самом деле, он проводил их в покои, роскошно убранные мебелью и коврами. В комнате Ламме стояла двуспальная кровать.
Уленшпигель выпил порядочно и еле держался на ногах от усталости; поэтому он охотно отправил Ламме спать и сам поспешил завалиться.
Войдя на другой день в полдень в комнату Ламме, он застал его ещё храпящим в глубоком сне. Подле него лежала изящная сумочка, полная денег. Раскрыв её, Уленшпигель увидел, что она набита золотом и серебром.